Анна Васильевна несколько раз рассмотрела каждую фотографию, пристально, наклоняя под углом к падающему свету, словно пытаясь увидеть следы монтажа или подделки. Перевернув каждую, убедилась в том, что подписи на снимках принадлежат руке сына. Мистификация? Но… Зачем? Какой смысл? Что же они хотят от неё?! Гурьев кивнул и протянул ей почтовую открытку – с видами Цюриха. С обратной стороны ровным, красивым Одиным почерком с выраженным наклоном вправо значилось:
«Здравствуй, дорогая мамочка. Очень рад сообщить тебе, что у меня всё очень-очень хорошо, я жив, здоров и весь в праведных трудах. Мне сказали, что сначала передадут тебе эту открытку, чтобы ты, не дай Бог, не переволновалась, и фотографии тоже. Большое письмо о моих захватывающих приключениях ты прочтёшь немного позже. Надеюсь, у тебя всё в порядке, насколько это возможно в известных обстоятельствах. Во всяком случае, мне обещали, что о тебе позаботятся при первой же возможности. Пожалуйста, не волнуйся и не плачь. С любовью и нежностью, твой Одя». Подпись, дата. Никаких сомнений.
– Что это значит? – тихо спросила Анна Васильевна.
– Об этом мы поговорим несколько позже, – тоном, не допускающим возражений, ответил Гурьев, и Анна Васильевна почувствовала: за вежливым и, без сомнения, доброжелательным к ней лично фасадом находится некто, привыкший повелевать и добиваться повиновения. Чем-то очень давно забытым, утраченным, казалось, безвозвратно, повеяло от этого тона – надёжностью и уверенной, твёрдой силой. – А сейчас – вторая новость. Не очень хорошая. Повидаться с Одей скоро не выйдет. По целому ряду причин и обстоятельств.
– Это какая-то игра? – спросила Анна Васильевна, пытаясь ровностью голоса и его безжизненностью замаскировать охватившее её смятение.
– Да, – неожиданно легко согласился Гурьев. – Игра, и ещё какая, Анна Васильевна. Видите ли, какое дело. Игра очень сложная и опасная. Впрочем, вы можете отказаться в ней участвовать. Но об этом, опять же, несколько позже. Третья новость. Вы готовы?
– Да.
– Могилы Александра Васильевича не существует. Товарищи отлично знали, что делают. В том месте у Ангары очень сильное течение, которое мгновенно утянуло тело на дно. Одно могу утверждать – мучения Александра Васильевича были очень недолгими. У меня есть специальная докладная записка по этому поводу, если вы найдёте в себе силы когда-нибудь её прочесть, сообщите, я немедленно вам её передам. А пока – вот это. Мне очень жаль, Анна Васильевна. Да, ещё одно. Все эти товарищи – давно мертвецы. Вряд ли вам, как человеку верующему, станет радостно оттого, что все эти люди умерли, причём отнюдь не своей смертью. Но мне это доставляет искреннюю радость.
Гурьев протянул ей пожелтевший, с истрепавшимися краями, листок бумаги. Анна Васильевна взяла его, и почти сразу слёзы градом покатились у неё из глаз.
«Дорогая голубка моя, я получил твою записку, спасибо за твою ласку и заботы обо мне… Не беспокойся обо мне. Я чувствую себя лучше, мои простуды проходят. Думаю, что перевод в другую камеру невозможен. Я думаю только о тебе и твоей участи… О себе не беспокоюсь – всё известно заранее. За каждым моим шагом следят, и мне очень трудно писать… Пиши мне. Твои записки – единственная радость, какую я могу иметь. Я молюсь за тебя и преклоняюсь перед твоим самопожертвованием. Милая, обожаемая моя, не беспокойся за меня и сохрани себя… До свидания, целую твои руки».
– До свидания, – одними губами прошептала Анна Васильевна. – До свидания, Сашенька… До свидания. – И подняла взгляд на Гурьева: – Кто вы?!
– Чуть-чуть терпения, Анна Васильевна. Пожалуйста, – Гурьев вздохнул. – Я знаю, вы – человек очень сильный духом, но даже для вас всего сразу будет, на мой взгляд, многовато. Одино письмо вам сейчас отдать или сначала перекусите?
– Сейчас, – голос Анны Васильевны сорвался.
– Ну, как знаете, – Гурьев вытянул из папки очередной конверт. Свежий, совсем свежий. Не захватанный пальцами, из хорошей, белой бумаги. Заграничный. Незапечатанный и без марки.
«Здравствуй, дорогая мамочка!
Надеюсь, ты уже прочла открытку и увидела фотографии и убедилась, что у меня всё хорошо. Если ты читаешь это письмо, значит, те, кто обещал мне позаботиться о тебе, сдержали слово. Но – обо всём по порядку.
Меня арестовали 4 мая. Два дня я просидел в общей камере, после чего меня вызвали на допрос к следователю, где предъявили обвинение в шпионаже в пользу Германии. Любому сколько-нибудь здравомыслящему человеку понятно, какая это дикость и чушь. И хуже всего то, что меня будто бы завербовал Линк. Не стану утомлять тебя подробностями, они того не стоят. На следующий день меня вызвали с вещами. Явился очень странный чекист кавказской внешности, молодой, в штатском, похожий чем-то на пантеру и разительно отличающийся от остальных чекистов, которых мне доводилось здесь наблюдать. (Собственно говоря, я даже не знаю, чекист ли он, вообще не знаю ничего – но уж больно навытяжку держались перед ним остальные.) Впрочем, мне не следует объяснять тебе, в каком состоянии духа я пребывал, – тюрьма не красит никого. Этот чекист меня забрал, подписав при мне какие-то неизвестные мне бумаги, вывел из тюремного здания, после чего мы сели в автомобиль и через какое-то время оказались на аэродроме. На самолёте меня и ещё одного парня примерно моего возраста, а так же совсем молоденькую девушку, лет 15-ти, никак не больше, доставили куда-то в район Ленинграда – почему-то мне показалось именно так. Потом мы снова ехали на автомобиле, потом шли пешком по совершенно дикому лесу около трёх часов в сопровождении двух очень молчаливых людей. Мы вышли на какую-то лесную прогалину – представь себе, уже была глубокая ночь – и наши проводники испарились, а им на смену явились солдаты и офицер финской пограничной стражи. Офицер был очень любезен и неплохо изъяснялся по-русски. Нас всех препроводили в финскую деревню, где мы переночевали, а утром я получил андоррский – только представь себе такой поворот! – паспорт с проставленной в нём швейцарской визой и билет на самолёт до Цюриха с посадкой в Берлине и Франкфурте. Это сейчас, по прошествии более, чем года, я пишу обо всём так спокойно. На самом деле мне трудно описать своё тогдашнее состояние, поскольку я его почти совершенно не помню. Помню, что меня трясло от возбуждения и всё было словно в тумане. В Цюрихе меня встретили, отвезли в пансионат в горах, совсем рядом с городом, и две недели я только и делал, что гулял, читал, отъедался и спал, как сурок. Потом состоялся весьма странный разговор, который я до сих пор не очень хорошо сумел переварить, и мне предложили взяться за работу, как они выражаются, «по профилю». Несколько слов о том, кто такие «они». Я этого совершенно не знаю. Это, судя по всему, какая-то очень мощная в финансовом отношении эмигрантская организация – во всяком случае, скорость, с которой они организуют доставку и получение документов, денег и всего самого невероятного прочего, просто потрясает воображение. Я здесь увидел множество моих ровесников, молодых людей и девушек, и все – или почти все – пережили похожую на мою одиссею. Кроме нас, есть и новое поколение эмигрантов и беженцев, они тоже учатся и работают в составе этой организации или на неё. Словом, я ещё окончательно не разобрался, что к чему, и никто не спешит посвящать меня в детали. Однако совершенно ясно, что люди эти к нынешним советским властям никакого отношения иметь просто не могут. Как связать того чекиста-кавказца с моими последующими приключениями, я просто не могу понять, и, если откровенно, не спешу ломать над этим голову. Слишком много впечатлений. Я сильно скучаю за тобой и много думаю о Наташе. Уже здесь мне показали письмо её матери – по существу, донос на меня в НКВД. Было очень-очень горько. Конечно, Наташа ничего не знала и не имеет к этому никакого отношения. Но пренеприятнейший осадок остался – тут уж ничего не попишешь.